Сказки по телефону, или Дар слова, Эргали Гер
Read

Сказки по телефону, или Дар слова

Откуда берутся и на чем поскальзываются новые русские? Как строят финансовые пирамиды? Чем киноискусство отличается от порнобизнеса? Что такое проституция — профессия или призвание? Как возникает и на что растрачивается литературный дар? Остросюжетное произведение известного писателя претендовало на многие премии — и заслужило главную: неослабное читательское внимание.
more
Impression
Add to shelf
Already read
221 printed pages

Related booksAll

One fee. Stacks of books

You don’t just buy a book, you buy an entire library… for the same price!

Always have something to read

Friends, editors, and experts can help you find new and interesting books.

Read whenever, wherever

Your phone is always with you, so your books are too – even when you’re offline.

Bookmate – an app that makes you want to read

ImpressionsAll

d31533
d31533shared an impression7 months ago
💞Loved Up

Ностальгично, приятно.

🔮Hidden Depths

Очень качественный текст, давно не читал такого.

QuotesAll

Телефонистки были в курсе всех новостей, всех гарнизонных интриг и сплетен, знание коих, при грамотном обращении с информацией, способно не только разнообразить, но и существенно облегчить жизнь сержантскому и рядовому составу.
9

И понеслись сумасшедшие, безалаберные, нечленораздельные дни и ночи, состыкованные наобум, как вагоны сборного товарняка: в алгоритме обвала, камнепадом с души обрушились исповеди, рассказы, повести, лирические признания, авторские отступления – до звона в ушах, ночи напролет, до звенящей легкости дара, полной распахнутости – вот она я, возьми, возьми от меня сколько сможешь!.. Они болтали с утра до вечера, с вечера до утра, болтали в постели, на улице, за рулем, вместе засыпали и просыпались – даже вокруг пруда она бегала теперь с телефоном, даже в туалете не расставалась с ним. Это был настоящий медовый месяц – они забеременели друг другом, срослись на слух, сплелись голосами и придыханиями в двуединое существо, запараллеленное сиамское чудо, которое задыхалось, не перекинувшись в течение часа хотя бы парочкой спасительных фраз; пробившись сквозь одиночество, сквозь телесную скорлупу-оболочку, они оказались восхитительно беззащитны друг перед другом аж дух захватывало! – и неистово, с перехлестом, самозабвенно предавались умножению себя на двое.
Поначалу Анжелке казалось, что она вот-вот исчерпает себя до донышка, перескажет всю свою жизнь, все известные ей слова и заглохнет, как двигатель без горючего – это при том, что Сережка говорил раз в десять больше нее, никогда не повторяясь ни по существу, ни в деталях; но слова, сколько ни выбирала она из своего горла-колодца, опущенного в солнечное сплетение, не кончались – наоборот, прибывали, умножая поддающийся описанию мир. Чем больше она рассказывала о себе, тем больше забытого, замурованного открывалось самой Анжелке; чем больше говорила – тем легче облекалось в слова неподъемное, неуловимое, смазанное, лежавшее на душе бессловесным нерасфасованным грузом. Удивительным образом ее маленькая скудная жизнь разворачивалась в эпопею, подробный пересказ которой мог растянуться на годы – один к одному, на те же восемнадцать лет жизни.
Грянула, хороня средневековье, эпоха великих географических открытий себя. С щедростью Колумба она водила Сережку по своему прошлому – как нового соправителя по обширному, но запущенному королевству – а он, как в фильме Роберта Земекиса про путешествия во времени, всегда ухитрялся прихватить из прошлого в настоящее какой-нибудь сувенир, выхватить из ее историй нечто существенное, трогательное, упущенное Анжелкой по глупости или неведению. Взамен она обретала настоящее настоящее. Впервые в жизни она так остро, так доподлинно чувствовала, что живет, а не спит, впервые в жизни ощущала себя настоящей живой Анжелкой. Он пришел, разбудил ее телефонным звонком, она проснулась. Только эта балдежная телефонная связь, столь не похожая на глянцевые love story с поцелуйчиками в диафрагму и ниже, смогла разбудить ее как будто пилюли обыкновенной любви были ей нипочем, как аспирин наркоману, или вызывали аллергическую реакцию типа душевных судорог; как будто все прочее – по сравнению с бьющей через край родниковой речью – было остывшей манной кашей со склизкими комочками недоразвитых мыслей, слипшихся чувств, неудобоваримых фраз. Он грел, он светил и сиял, он был единственным настоящим источником света в ее чертогах – он, которого Анжелка видела только с закрытыми глазами. Вот так.
Вообще-то говоря, она полагала увидеть Сережку на другой день после того, как выцарапала его из конторы. Она так и сказала, когда зашла речь о компенсации; в ответ он задумался, потом сказал: «Да, конечно. Я тоже очень хочу. Но боюсь. Пойми, я только по телефону такой речистый, а в жизни совсем другой. Я скрюченный, понимаешь? и только сейчас, только с тобой начинаю медленно выпрямляться. Давай поболтаем еще недельку-другую, потом это придет само, то есть я. Потому как я тоже очень и очень, можешь не сомневаться».
– Я не могу так сразу, – сказал он, придуриваясь. – Мы должны узнать друг друга поближе.
– А ты, часом, не голубой? – напрямик спросила Анжелка.
– Ни часом, ни полчасом, – заверил он. – Не голубой, а впечатлительный. У меня поджилки трясутся, когда я вижу красивую женщину, челюсть отваливается, живот сводит – тебе этого надо?
– Если без поноса, – уточнила она. – А челюсть не беда, можно подвязать завязочками от шапки.
В общем, порешили не гнать. Охотник пятился от добычи, норовя стушеваться в кустах, добыча в жертвенном неведении подкрадывалась, боясь ненароком сбиться с умозрительной линии прицела. Примерно через неделю он до того сомлел и расслабился, что согласился на обмен фотокарточками; Анжелка пошла на почту и получила конверт аж с пятью фотографиями, сделанными в ателье на Никитской. Он оказался, слава те господи, нормальным парнем, более того – симпатичным, светлорусым паинькой с довольно тонкими чертами лица – и выглядел в свои двадцать семь ничуть не старше Анжелки. И у него был странно живой для фотографии взгляд, веселый и грустный одновременно. Анжелка купила пять рамок и расставила Сережку по всей квартире.
Теперь, когда он был не только на слуху, но и перед глазами, на нее иногда накатывало дикое желание выковырнуть его из телефонной трубки, как устрицу из ракушки – булавкой, ножом, щипцами, силой воли, силой желания – и только женская интуиция, осознание бесперспективности силового давления удерживали ее от варварских атакующих действий. Как всегда, он был прав: оно придет само, если придет. Придет, если сумеет выпрямиться.
Хотела бы она знать, что он подразумевал под этим.
Однажды, когда они болтали о музыке, Анжелка вдруг вспомнила и рассказала Сереженьке, как давным-давно, лет в пятнадцать или шестнадцать, угораздило ее отправиться в одиночное плавание на концерт «Нау» в Горбушку – очень хотелось взглянуть на настоящего живого Бутусова – и как унизительно, страшненько, бесприютно оказалось одной ходить на концерты. Оказалось, что все эти дела концерты, спектакли, кинотеатры, дискотеки и прочее – придуманы не для выродков-одиночек, а для нормальных людей, умеющих гуртоваться, кучковаться, разговаривать ором и с визгами-писками целоваться стенка на стенку. В тесном прокуренном вестибюле Горбушки тянули пронзительные сквозняки, по заляпанному жвачками полу катались банки-жестянки, народ сновал туда-сюда и тусовался как бы при деле: старушки-хиппушки в длинных юбках и клобуках, пацанки в косушках, даже девицы в шубах при кавалерах – только ей, бедолаге, негде было приткнуться, укрыться от снисходительных и насмешливых взглядов. Она казалась себе восклицательным знаком среди отточий… одиночество было полным, позорным, безысходным и вопиющим, одиночество жирным лиловым клеймом во лбу гнало ее из эпицентра праздника, обязывая скользить по периметру. Униженная, ошеломленная, она отсидела концерт с нарастающим чувством разочарования в живой музыке. Маленький Бутусов на сцене напоминал кукольную копию настоящего, знакомого по плакатам и телевизору; микрофон то фонил, то скрежетал и пощелкивал, звук царапал слух и казался шероховатым, замусоренным, как сама Горбушка, а главное – новые песни звучали зануднее старых, а старые, залюбленные до последней ноты, исполнялись по-новому.
– Самое обидное, что потом этот концерт раз пять крутили по телевизору, и с каждым разом он смотрелся все лучше и лучше, чем в жизни, – жаловалась Анжелка. – В конце концов начинаешь думать: ого, как клево, вот бы туда попасть… А на самом деле… В общем, если хорошая аппаратура, лучше дома, в наушниках.
– А любить – по телефону, – подытожил Сережка.
– Нет, – сказала она. – Нет. Нет.
– Да. Настолько привыкаешь к экстрактам, искусственным всяким вытяжкам, что реальная жизнь по контрасту кажется жидковатой…
– Это не про меня, – решительно отвергла Анжелка. – Я тебя не по телефону люблю, а по жизни, двадцать пять часов в сутки. Это ты, сурок телефонный, прячешься от меня, а мне ты нужен живьем – целиком, а не вытяжкой!..
– Целиком меня давно уже нет, Анжелка, – ответил он. – Можешь взять кусочками, но в том-то и дело, что на слух они еще как-то стыкуются, а в жизни вряд ли.
– Попробуй-ка разъяснить этот фокус, – подумав, сказала она. – Я тебя не понимаю, Сережка.
– А я, думаешь, понимаю? Я сам не понимаю про себя ни хрена, только чувствую… Такое же чувствую клеймо, как ты сказала, только не во лбу, а прямо на ладонях, на линиях судьбы… Ладно. Объяснить не смогу, а рассказать расскажу – хотя, собственно, и рассказывать особо нечего…
Они жили в чудном доме на краю соснового бора, в зоне цековских дач и пансионатов, в пяти километрах от Конаково; за окнами по будням текла, а по выходным не текла Волга (плотину на выходные перекрывали, накапливая воду для трудовой недели). В доме полно было книг, альбомов, записей Высоцкого и Окуджавы – отец с матерью окончили биофак МГУ и работали в охотничьем хозяйстве управделами ЦК: отец – директором, мама – то ли главным, то ли старшим специалистом. «Отец специализировался на отстреле, а мама наоборот». У них было много друзей в Дубне, городе физиков, они ездили туда на машине, а иногда, разнообразия ради – на моторке. Однажды в начале сентября, возвращаясь из Дубны по реке, они попали под сброс воды с Конаковской ГРЭС – Волга вздулась, пошла свищами водоворотов, лодка зарылась носом в водоворот и перевернулась. Сережке было семь лет, сестренке девять. «Хватай Сережку, велела мама отцу. – Мы продержимся. Плывите, живо!» Она не умела плавать, но цеплялась за перевернутую лодку, а Настя за маму. Отец схватил Сережку за шиворот и поплыл. Он плыл и оглядывался. «Плывите, мальчики!» – кричала мама. Доплыв до отмели, отец бросил Сережку и поплыл обратно, но не успел. Лодка была легкой, дюралевой, но сентябрьская вода оказалась легче.
– Она знала, что не продержится, – объяснял Сережка. – И отец знал. Даже я. Только Настя надеялась.
– О, Боже… – выдохнула Анжелка.
– И после этого – после того, как мы с папаней бросили наших женщин, – все пошло вкривь и вкось. На другое лето отец учил меня плавать: швырял с мостков в воду и орал «плыви!», а я ревел и захлебывался не столько от страха, сколько от стыда и обиды. Как будто я виноват, что он вытащил меня, а не Настю. А еще учил ориентироваться в лесу, зимовать у костра, потрошить дичь и все такое. Однажды отправил домой из заказника напрямки, на лыжах, а это пятнадцать километров по замерзшим болотам… В общем, ему посоветовали отдать меня в интернат, но я оттуда сбежал. И оказался в безвоздушном пространстве. Сам ездил в школу, сам возвращался, сам по дому крутился, в общем – все сам-один. Говорил в основном с деревьями, дорогой, рекой, собаками, перечитал дома все книги, альбомы, выучил наизусть всего Высоцкого – вот, собственно, мое образование… Потом, после школы, работал у отца помощником егеря, потом армия – так что до двадцати лет я вашего пола не то что за ручку не держал, но даже не видел толком – держался, в буквальном смысле, на расстоянии выстрела. Вот так.
Понарассказывал он в тот вечер с три короба: Анжелка то ахала, сопереживательно хлюпая носом, то хохотала как бешеная. Первая его фея оказалась наутро блядью, нанятой приятелем-доброхотом; другая, за которой Сережка робко приударял, в порядке заигрывания стала напрыгивать на него в банном бассейне, норовя притопить вместе с беспомощными, как слепые кутята, чувствами… Он рассказывал одну историю за другой, пытаясь, не называя словами, описать нависшее над ним проклятие, изнуряющее ощущение вины за собственную никчемность и две самые светлые жизни, принесенные в жертву ради него; жертву не только страшную, но и бессмысленную – как будто тот моментальный выбор, сделанный отцом и матерью в его пользу, навсегда лишил его главного жизненного стержня, обманув последнюю надежду матери и обессмыслив сам выбор. Подразумевалось, что после этого он не может, не должен жить простой травоядной жизнью, растительно и бездумно, то есть вполне по-людски, и он действительно не мог по-людски, но – в другом смысле. Он рассказывал грустные, нелепые, смешные истории, пытаясь передать ей свое ощущение выброшенности в никуда – ощущение человека, выброшенного из реки жизни на отмель, – Анжелка ахала, охала и цвела. На душе ее, как ни странно, занималась заря во всю ширь. Точно камень с души свалился: все оказалось серьезнее, да, но теплее и человечнее, чем можно было предположить, а главное – без грязи, вот главное. «Я тебя очень люблю, – сказала она под утро. – Ты меня из такого болота вытащил, что твоей Волге не снилось, так что теперь мы повязаны и я за тобой, как ниточка за иголочкой, – до конца дней. Я не дам тебе пропасть, вот увидишь.»
– Не Анжелка, а какая-то Жанна д`Арк, – пробормотал он расстроганно и утомленно… они уже засыпали, все чаще откровенно и сладко зевая друг другу на ухо.
Из этих Сережкиных рассказов Анжелке запомнилась совершенно душещипательная история его армейского романа по телефону. Избранницу звали Шурочкой: ее мама работала в части телефонисткой и прониклась к Сережке такой симпатией, что познакомила со своей дочкой-десятиклассницей. По телефону у них случилась неземная любовь, смех и грех, девичьи слезы. Шурочка наигрывала ему вальсы Шопена, марши Мендельсона, песни Пахмутовой про нежность; Сережка рассказывал страшилки, объяснял задачки по алгебре и слова типа «петтинг», «мастурбация», «клитор», о которые она спотыкалась в специальной и комсомольской прессе. Демобилизовавшись, он полетел к ней на крыльях любви – и ахнул, увидев миниатюрное, трепетное, пухленькое всюду, где только можно и должно, создание, плод нерушимой русско-армянской дружбы: мама Шурочки была петербурженкой, а папа – местным одессийским армянином из южнорусских, двести лет живущих среди казаков армян. Папу, оказывается, Сережка знал – он служил в их полку на видной должности завскладом ГСМ, – только не знал, что он папа Шурочки. Его приняли, накормили и напоили, положили в гостиной на равном удалении от родительской спальни и девичьей; хата была уютная, теплая, вся в коврах и звенящем по ночам хрустале. В общем, после двух лет казармы он попал в рай, но рай с родителями. Три дня он держался за пухленькие запястья, встречал Шурочку после школы, водил в кино и на берег Терека; три дня кормил Шурочку пылкими взглядами, от которых она в первый день трепетала, на второй изнемогала, а на третий заметно стала раздражаться и уставать. Столько всего вкладывалось в эти пылкие взгляды, что на большее не хватало. Мало того что он робел: от сытной еды, от припухлостей Шурочки и перенапрягов с пылкими взглядами Сережка напрочь утратил дар речи, а только улыбался, хмыкал, говорил «вот», напыщенно молчал или – о ужас! – невпопад сыпал армейскими прибаутками, которыми в армии брезговал. Короче, на четвертый день они распрощались дружески, но с прохладцей. – «Похоже, ты только по телефону орел», – сказала Шурочка на прощание. – «Наверное», – ответил Сережка. Он отправился на вокзал, выправил билет до Минвод и напоследок позвонил Шурочке: до поезда оставалось часа полтора, а слоняться по заляпанному грязью Моздоку обрыдло. И все полтора часа они прощались по телефону, разговаривая взахлеб, как после долгой разлуки; под конец с Шурочкой случилась истерика, она кляла его на чем свет стоит и любила, любила только его – она три ночи ждала, стелила себе на ковре, а не на диване, ждала как мужа, как жениха, а не как робкого постояльца… Сережка дрожащим голосом извинялся, оправдываясь пылкостью, одичанием, безразмерностью чувств и роком; потом пришел поезд. Шурочка рыдала, заклиная его остаться, но Сережка, боясь рецидива, решился ехать – силы, деньги, законы гостеприимства, да и сам Моздок, приткнувшийся на краю бесконечной осточертевшей степи, – все было на исходе. Он поехал, а она побежала к переезду возле третьего караула – туда, где кончался город и начиналась голая степь: на переезде поезда сбавляли ход, потом набирали скорость. Открыв дверь тамбура, он спустился на подножку и заскользил по касательной мимо Моздока, мимо «кирзы», мимо обвалованных капонирами вышек третьего караула – на последнем капонире стояла Шурочка, увидела его и замахала рукой. Он рванулся к ней, намертво вцепившись в поручни, открыл рот для прощального крика, но ветер вбил крик обратно в глотку, а Шурочка, молча плача, рванула на груди полушубок, распахнула полы и проплыла в десяти метрах от него обнаженная совершенно, в одном полушубке и сапогах…
– Фантастика!.. – ахнула Анжелка.
– На тмутараканском языке кирзы, – пояснил Сережка, это называлось «сеансом»: шалавы сеансами зарабатывали себе на водку, а честные девушки клялись в вечной любви.
Анжелка от жалости, от восторга перед жутковатой тмутараканской действительностью рыдала у него на плече как ребенок; Сережка тоже расчувствовался и трубно сморкался. Похоже, он копнул глубже, чем рассчитывал. На другой день она отправилась в Петровский пассаж и купила два флакона туалетной воды Heritage: один себе, а за другим, упакованным, велела заехать Сережке. Дома она с сосредоточенным видом окропила туалетной водой все пять портретов, чувствуя странную, отдающую в головокружение легкость: тяга к сантиментам была сродни весеннему ощущению дефицита витаминов в крови.
– Это тебе за прошлую ночь, – пояснила она. – Тут тоже пылкость пополам с томностью и щемящими воспоминаниями… А я буду привыкать к твоему запаху: буду слушать и нюхать – обонять то есть, – как будто ты рядом.
Он пожурил ее за расточительность и ответил экзотическими духами Hanae Mori, от которых Анжелка пришла в полный восторг, точнее – в тихий ночной экстаз. Она почувствовала себя то ли гейшей, то ли таитянкой на острове посреди Великого океана: в лаконичной обстановке студии духи распустились гроздьями тропических ароматов и озвучили, раскрасили пустое пространство, оживив блеклые лилово-серые тона.
«Цветы, – сообразила Анжелка. – В моей жизни не хватает цветов.»
– Кто-то там говорил, чтобы я не тратилась на дорогие подарки, – напомнила она Сережке, – и предлагал, насколько помнится, посильное соучастие. Так вот, соучастник: я разрешаю дарить мне цветы. Присылай, когда захочешь. Только не розы и не тюльпаны, ладно? Орхидеи, хризантемы, нарциссы…
– А почему не розы?
– Не знаю… Они какие-то пухлые, чувственные… Розы грубее нашей любви, – сказала Анжелка.
Он посетовал, что мысль о цветах пару раз приходила ему в голову, но как-то не зацепилась.
– А за что ей цепляться, милый? – удивилась Анжелка. – Ты гений, у тебя мозги отполированы до блеска. Но ничего, я тебе их исцарапаю, не боись…
Теперь она жила среди цветов в океане, в грозном гуле прибоя, в предчувствии неизбежной встречи с возлюбленным. Реальная почва ушла из-под ног, незаметно выскользнула, но ей, в азарте и запале последнего броска, было нестрашно. Она колдовала с запахами, вызывая Сережку, она заговаривала его на встречу и сама летела к нему сквозь посеребренный луной эфир – не гибельной любви к полетам ради, а по прямой, кратчайшим путем. Чтобы склеиться половинками, прилепиться, стать целым, единым и неделимым ядром мироздания, первоосновой жизни – вцепиться в него и замереть в вечном блаженстве. Не меч она несла, но ветвь благородного лавра, пригодного и для триумфа, и в домашнем хозяйстве; Свобода на баррикадах Парижа, Шурочка на капонире третьего караула, Анжелка Арефьева с блаженного острова Пасхи – она была всеми женщинами, которыми он грезил, всеми, которых потерял безвозвратно – она была единственным живым воплощением его женщин.
Развязка близилась. В предчувствии ее Анжелка задним числом пыталась выйти с Сережкой на разговор о Вере Степановне – этот груз мешал ей в полете, тянул к земле, – но всякий раз что-то, похожее на дурное предчувствие, обламывало на полуслове. О маме поднявшейся, нынешней, в нынешней ее крутизне по телефону не получалось. Как-то так повелось еще с конторских времен, что Вера Степановна в ее рассказах оставалась продавщицей не продавщицей, а чем-то вроде товароведа – товароведа по жизни, с расплывчатым масштабом занятий, но конкретными связями, заначками и замашками. Собственно, полагала Анжелка, тут не было отступления от истины, а только от правды: в этом детском, изначальном восприятии мамы было больше цельности и устойчивости, чем в нынешнем разбухающем грозовым облаком и столь же аморфном образе. Правда о Вере Степановне была настолько фантасмагоричной, что звучала наивной до придурковатости ложью, беспомощной по части выдумки сказкой по телефону. С таким же успехом она могла прикинуться внучкой Ельцина, наследницей таиландского престола или любовницей Клинтона.
Пусть это будет ему сюрпризом, решила Анжелка. Сказка так сказка: в конце концов, Иванушка-дурачок брал в жены лягушку, а не наследницу лихоборской империи.
Вот так она сформулировала это дело.
Он продолжал аккуратно, через два дня на третий присылать ей цветы, пока вся квартира не превратилась в оранжерею: орхидеи и хризантемы стояли долго, а хрупкие нарциссы Анжелка подкармливала аспирином. Она бродила по своему королевству, по своему сказочному цветочному острову как зачарованная – как невеста, укрытая от палящих лучей и пылких взглядов балдахином из флердоранжа.
– Мы уже не разговариваем, а что-то другое, – определил однажды ночью Сережка. – Как будто щекочем друг друга перышками иносказаний…
– Может, мы просто хотим друг друга?
– Да, наверное… Я так точно как закипающий самовар, даже не самовар, а скороварка без клапана. Даже не знаю, как сказать, – это был такой кокетливо-риторический оборот, за которым обычно следовал укол рапирой, короче, раньше ты мне нравилась все больше и больше, а теперь все глубже и глубже.
– Со мной то же самое, – призналась она. – Я тоже нравлюсь себе все больше, глубже и ширше…
Он рассмеялся.
– Потому что я – для тебя. А тебя не положено кормить второй свежестью, дохлыми девушками по вызову. Ты получишь настоящую живую Анжелку, самую богатую девушку в Москве – получишь, что заслужил, мало не покажется. Получишь все, дорогой.
– Звучит грозно, – одобрил он, – и необыкновенно заманчиво. По-моему, у меня вырастают крылья…
– А почему ты не удивляешься на самую богатую девушку?
– А что, надо? Вообще-то, как ни банально это звучит, я тоже чувствую себя самым богатым человеком в Москве…
Анжелка расхохоталась, а отхохотавшись, пожаловалась:
– Я тебя очень хочу, Сережка.
– Я тоже…
И она не смогла остановить его вовремя: они заигрались-заболтались, и это случилось, да, это случилось по телефону. Они щекотали друг друга шепоточками-шепотками, ласкали друг друга как ласкают себя, то есть наоборот, состыковались в эфире, сплелись обрубками фраз, проводами и трубками, склеились языками, слюной, восточными ласковостями, они застонали-потекли-заскользили и кончили – !!! – тремя восклицательными знаками. Анжелка от невероятного взрыва чувств, от ослепительного блаженства и облегчения разрыдалась: видит Бог, она не хотела секса по телефону, подмалевок маминого портрета ожил и ехидно осклабился, не хотела этой астральной любви, он обманул ее, змей, но это было невероятно.
Она всхлипывала, а он, ошеломленный эффектом, шептал волшебные успокаивающие слова.
– Ты обманул меня, – успокоившись, попрекнула она. – Это нечестно…
– Нечестно, но очень, очень приятно, – признался он. – Осмелюсь предположить, что доказать факт насилия невозможно.
– Свинья!.. Теперь, как честный человек, ты просто обязан со мной увидеться!
– Я готов, Анжелка, – ответил он. – Можно подавать к столу. Или хочешь потыкать вилкой?
– Нет, – сказала она, – вилкой потом. Сначала свидание. Значит, так… Завтра после работы позвони мне с Патриарших прудов. Я буду смотреть на тебя из окна. Понял?
– Так точно. Позвольте, однако, поцеловать вас на прощание – вот, скажем, в божественный прогибчик между спиной и попкой – как русскому, пламенно и нежно…
– П-шел вон, – она едва не отпрянула от трубки, – тебе, ушлому, только дай… Все, Сережка, я побежала в ванну – не хватало только подзалететь от тебя каким-нибудь сложносочиненным придаточным…
Через минуту он перезвонил на мобильник:
– А что, действительно: в принципе, если существует астральная любовь, должны быть и астральные дети…
– Забудь это слово, как дурной сон, – посоветовала она. – Это не астральная любовь. И дети у нас будут не астральные, вот увидишь.
На утро после этой веселой ночки Анжелка впервые не позвонила ему на работу, боясь заболтать праздничное ожидание встречи. До четырех она убирала в квартире, потом принимала ванну, чистила перышки, а с пяти до шести ждала звонка. К шести ее посетила безобразная догадка, что он не придет, а если и позвонит, так только ночью, за этим… Ну, что ж… Придется растолковать ему, что к чему.
Сережка позвонил в начале седьмого часа: я здесь, Инезилья, я здесь под окном, объята Севилья и негой, и сном… «И снегом, и смогом, и прочим говном!» – радостно подхватила Анжелка, подскочила к окну и ничего не увидела: совсем стемнело, только пылал алюминиевым льдом квадрат пруда, забранный в пышную раму голых ветвей, и какие-то люди, черные силуэты людей брели по темной аллее.
– Ох… – вздохнула она. – Наконец-то… Какой хоть у нас день сегодня-то?
– Вообще-то пятница.
– А число?
– Девятое декабря девяносто четвертого года. Ты где живешь – в смысле, не в каком мире, а на каком этаже?
– Ничего не слышу… Перезвони на мобильник, пожалуйста.
Она решилась. Пока он перезванивал, Анжелка впрыгнула в сапоги, накинула шубу и выскочила на лестницу.
– Как настроение? – спросила она, перебегая через дорогу в сквер.
– Как у барышни на смотринах. Хотя, наверное, тебе за деревьями не видать. Может, выйти на середину пруда?
– И провалиться под лед, да? Неужели так страшно?
– Да нет, нормально. А ты где, на каком этаже? Я что-то никого в окнах не наблюдаю. Покажи личико, Гюльчетай…
– Смотри, – сказала она, хлопая его по плечу и продолжая говорить на мобильник. – Только не убегай, очень тебя прошу…
Он обернулся, непроизвольно опустив телефон – потом, улыбнувшись, сказал в микрофон:
– Тут ко мне девушка клеится – редкой красоты, между прочим… Может быть, это ты?
– Захлопни мобильник, – попросила Анжелка.
Он сложил телефон. Лицо у него было, что называется, белее снега, а глаза грустные и веселые – правый грустный, левый веселый, но ничего, на Патриках видали и не такое. Она погладила его по щеке, потом обняла и ткнулась в воротник, в холодный воротник и теплую шею, отдающую ароматом Heritage. А он задышал ей на ухо: они были одного роста, глаза в глаза.
– И как? – прошептала Анжелка.
– Очень, – выдохнул он, закивав от полноты чувств.
– Неужели? – запела она, вжимаясь в него всем телом.
– Правда-правда…
– Интересно, как бы это звучало по телефону…
Он хмыкнул, пожал плечами. Она отстранилась, не разжимая объятий, и сказала:
– Забыла предупредить: ты имеешь право на три звонка ежедневно, можешь молчать и не отвечать на вопросы, а все, что скажешь, будет истолковано в твою пользу…
Он улыбался.
– Я сама буду говорить за двоих, так что не напрягайся. Не напрягайся и слушай. Теперь ты будешь ухаживать за мной по-настоящему, по полной программе – согласен?
Он опять закивал с энергичностью дятла; Анжелка, любуясь, с улыбкой перечисляла:
– Будешь назначать мне свидания, водить в кино, на концерты, в рестораны, провожать до дома, напрашиваться в гости и даже, черт побери, гнусно тискать в подъезде… Согласен?
– Согласен. Можно начинать?
– Что?
– Ну, не тискать, а как-нибудь эдак…
– Нет, – подумав, отказала Анжелка. – Тискать. Гнусно. Но не сейчас, а в подъезде. Завтра.
Они посмотрели друг на друга и расхохотались.
– У тебя обалденные волосы, – признался он. – Ты в сто раз красивее, чем на фотографии… И шуба, шуба! Ну просто обалденная шуба. По-моему, соболь.
– Баргузинский соболь, – уточнила Анжелка. – Не шуба, а черное серебро, полное лунное затмение. Так ты уже решил, куда пригласишь меня завтра?
– Пока нет. А куда ты хочешь?
– Я хочу танцевать, танцевать и танцевать. С тобой до утра.
– Нет проблем, – сказал Сережка. – Организуем.
Анжелка вздрогнула: такого она по телефону не слышала – но тут уж ничего не поделаешь.
– Поцелуй меня, – попросила она.
Он поцеловал. Очень нежно, очень старательно. Очень хорошо.
– Вот и все на сегодня, – она отстранилась. – Мне пора, а то промерзну насквозь: на мне ничего, кроме этого лунного света.
Он проводил ее до парадного и с гордостью показал свой красно-серый «линкольн», припаркованный по соседству. Она проводила его до «линкольна». Они еще раз поцеловались. Потом он сел в машину, завелся, глядя не на дорогу, а на нее, открыл правую дверцу и спросил, посверкивая левым – веселым – глазом:
– А может, прокатимся?
Анжелка расхохоталась.
– Прокатимся и не раз, ваша дерзость, прокатимся непременно! – Она помахала рукой, давая понять, что не сердится, а то он сразу сконфузился.
– Скажи мне, что ты не снишься, – попросил он.
Она опять рассмеялась, оглянулась по сторонам и без слов распахнула перед обомлевшим Сережкой свои безумной красоты соболя. От полного лунного затмения он чуть не вывалился из машины, а она запахнулась, развеялась снежинками смеха и убежала.

Related booksAll

Обнаженные мужчины, Аманда Филипаччи
Аманда Филипаччи
Обнаженные мужчины
Фредерик Дар
Сек­рет По­ли­ши­неля
Фредерик Дар
Секрет Полишинеля
Фредерик Дар
По моей мо­гиле кто-то хо­дил
fb2epub
Drag & drop your files (not more than 5 at once)