Во время необычного утреннего затишья Вернона Холлидея не раз посетила мысль, что он, возможно, не существует. Тридцать секунд без помех он сидел, тихо щупая голову пальцами, и тревожился. С тех пор как он прибыл в «Джадж» два часа назад, он успел поговорить, по отдельности и напряженно, с сорока людьми. И не просто поговорить: за исключением двух бесед он всякий раз принимал решения, ставил первоочередные задачи, поручал, выбирал, высказывал мнение, которое будет воспринято как приказ. Это отправление властных обязанностей не обостряло ощущения собственной личности, как обычно, — наоборот, Вернону казалось, что он растворяется; он просто сумма всех людей, которые его выслушивают, а когда он один, его просто нет. Когда он в одиночестве искал мысль, оказывалось, что думать некому. Кресло его пусто; сам он мелко распылен по всему зданию — от финансового отдела на шестом этаже, где он должен вмешаться и предотвратить увольнение старой литсотрудницы, не владеющей орфографией, до цокольного этажа, где из-за мест на стоянке началась открытая война между ведущими сотрудниками, а заместитель главного редактора готов был подать в отставку. Кресло Вернона было пусто потому, что он находился в Иерусалиме, в палате общин, в Кейптауне и Маниле, рассыпавшись по земному шару, как пыль; он был на ТВ и на радио, на обеде с епископами, произносил речь перед нефтепромышленниками, проводил семинар со специалистами из Европейского союза. В краткие мгновения, когда он оставался один, дневной свет гас. И даже наступившая темнота никого конкретно не обступала, никому не причиняла неудобств. Не было даже уверенности, что отсутствует именно он.