У самого Бакста — на фоне других художников журнала, Сомова или Лансере, — очень скоро, не позднее чем с 1900 года, появилась своя, отдельная от всех остальных линия, свой голос, лейтмотив. Этой его «территорией» стала вариация на античную, и даже именно на греческую, тему. Возьмем, к примеру, его иллюстрацию к стихотворению Бальмонта «Предопределение». Виньетка изображает стилизованную греческую вазу, близкую к типу канфара. Такие канфары были и в Эрмитаже, и в музее Штиглица. Ножка трактована как каннелированная колонна и обвита змеей, которая была вторым, после орла, любимым зверем Заратустры и, конечно, в контексте стихотворения — символом вечности. Именно под змеей Бакст написал свое имя латинскими буквами. По тулову канфара движется ритуальная процессия. Женщины несут гирлянды, танцуют. А сверху, на крышке, сидят три парки или мойры (Μοῖραι) — богини доли, участи, судьбы: Клото, Лахесис и Атропос. Над ними, еще выше, висит, перекинутая через ручки вазы, нить судьбы. Мойры ничего не плетут и не перерезают, они застыли в оцепенении, наблюдают, присутствуют, ждут. В своем триединстве они сами подчинены невидимой высшей силе, нависшей над ними. Была ли то страшная гомеровская Мойра или безличная необходимость, платоновская Ананке, неподвластная даже богам? То самое представление о судьбе, повелевающей богами, которым проникнут как гомеровский эпос, так и Рождение трагедии? Насыщенное ницшеанскими темами, стихотворение Бальмонта конденсировало представление о человеческой конечности и о том, что, только бесстрашно принимая ее, человек становится самим собой и получает в подарок право сбросить «отцовский выцветший наряд», то есть право прожить свою собственную жизнь, право на свою «историю»: