Раньше мне приходилось изо всех сил заставлять себя не думать о матери; теперь это было поразительно легко. Словно я переступила невидимую черту, и открытая рана зажила. Остался след, зарубцевавшаяся ткань, как у людей, которым восстанавливают изуродованное лицо после аварии или несчастного случая, и они могут потрогать шрам, не испытывая обжигающей боли. Сначала, когда я только приехала в Кингстон, я думала о матери постоянно. На первой же перемене в новой школе я разрыдалась. Все дети пялились на меня, и я засунула голову под парту. Класс погрузился в неловкое молчание, учительница стала объяснять, что «Мишель сейчас переживает сложное время», и за мной пришел дедушка.
В какой-то момент, лет в десять, я решила забыть о матери и ни с кем о ней не говорить. Я продержалась шесть лет, пока однажды вечером не рассказала все Аманде на пустой детской площадке. Мы сидели в гамаке, моя голова лежала у нее на коленях, и Аманда поглаживала мой лоб. На руках у нее были вязаные перчатки без пальцев – серые, со снежинками. Она носила эти перчатки всю зиму, а весной уехала.