Секретарь, улыбаясь, говорит: «Слушаю-с». И начинает рассказывать все то же самое, но гораздо тише. Но удержаться не может, потому что речь зашла о какой-то поистине великой страсти. Он перечисляет случаи, когда сам он едва не сошел с ума от аппетита. Там замечательная фраза: «Я раз дорогою закрыл глаза и вообразил себе поросеночка с хреном, так со мной от аппетита истерика сделалась». Понимаете? Истерика от аппетита – это практически небывалое состояние.
Один из присяжных, мечтательно шевеля пальцами, говорит: «Жареные гуси мастера пахнуть!». И мечтательно шевелит в воздухе пальцами, воображая гуся. Другой (да тот же самый секретарь) говорит: «Нет, ну что вы. В гусином букете нет нежности и деликатности»… «Откроешь кастрюлю, а из нее пар, грибной дух… даже слеза прошибает иной раз!»
И седьмой лист портит пишущий свой «votum separatum», свое особое мнение.
Обратите внимание, что алкоголь играет в этом обеде ничтожную роль. Подать рюмочки… Извольте выкушать… «Да ее, мамочку, наливаете не в рюмку, а в какой-нибудь допотопный дедовский стаканчик из серебра или в этакий пузатенький с надписью “его же и монаси приемлют”». Да?!
А дальше он начинает описывать суп. После этого, естественно, дело переходит на карпия. Из рыб бессловесных лучше есть карпий, запеченный, естественно, в сметане. И после этого мы начинаем понимать, что все дела, которыми занят в этом суде и сам секретарь, и все остальные судейские, – это такая бездушная бюрократия, такая пустота. Вся чудовищность и глупость судебной машины раскрываются по контрасту со жратвой и достигается этот эффект простейшими средствами, а не так, как у Толстого в «Воскресении», хотя там это тоже очень хорошо. Но в «Воскресении» Толстой берет себе задачу действительно измотать читателя. Там ничего хорошего нет. Там ни разу вкусно не поели! А роскошь там всегда вызывает негативные ощущения, имеет негативные коннотации.
Не то Чехов: бездушность, скелетность, тупость этой машины он умудряется изобразить, противопоставляя ей обычный обед, простые радости жизни. И мы понимаем, что в простом обеде гораздо больше смысла и счастья. С глубокой тоской я должен заметить, что для позднего Чехова, который все меньше радовался, меньше зависел от красивых женщин, вкусной еды, вина и другого, для него еда постепенно становилась символом пошлости. В рассказе «Володя большой и Володя маленький» появляется эта реплика: «А может, хотите конституции? Или, может, севрюжины с хреном?»
А потом, наконец, самая страшная реплика, олицетворяющая всю пошлость жизни, это, конечно, в «Даме с собачкой», когда Гуров хочет с кем-то поговорить о своей любви, о ее прелести, мы слышим: «Осетрина-то была с душком, Дмитрий Иванович…» И эта осетрина с душком становится символом такой же протухшей, несчастной, зловонной жизни.
Поздние чеховские герои не едят, и это огромное их заблуждение. Это очень важный перелом в Чехове, единственное, что в нем по-настоящему изменилось. Поздние чеховские чревоугодники всегда неприятны. Если они хотят поесть крыжовника, то это уже преступление.