Утром, когда Лапшин и поправившийся Васька уехали в управление, Ханин вынул из бумажника двести рублей и, отдавая их Патрикеевне, сказал:
— Ты меня, баба, покорми, пока я в Ленинграде.
— Тут будешь жить?
— Тут, — сказал Ханин, — и там. Всяко.
— А жена не заругает?
— Жена у меня померла, — сказал Ханин петушиным голосом, — приказала долго жить.
И вдруг, всплеснув длинными руками, он зарыдал так горько, так страстно и с таким отчаянием и исступлением, что Патрикеевна отшатнулась от него, а через несколько секунд и сама заплакала.
— Ты не знаешь, какая она была, — говорил Ханин, уже успокоившись и гримасничая, — ты не знаешь! Никто не знает. Она молчаливая была, прелестная. И нам так не везло, так не везло! Я нервничал, ревновал, мучился, ее мучил. Мне все что-то казалось. И она умерла.
Выплакавшись, он сидел на кровати без ботинок, отхлебывая из стакана воду, и рассказывал Патрикеевне об Алдане. А она все вытирала себе слезы и говорила:
— Вот чудеса-то! Вот чудеса!