бросил ему я Ревеккину руку». Субъект и объект поедания меняются здесь ролями: «Не ешьте мне ногу, / Оставьте язык. / Молиться я богу, / Ей-богу, привык. / Не ешьте мне руку, / Оставьте бедро / И вместе с наукой / Не бросьте в ведро. / Не ешьте мне глаз, / С презреньем бес зренья / Он смотрит на вас. / Не ешьте мне ухо / Не трогайте нос…» Но вот оптика меняется, и распаду и уничтожению подлежит уже тело врага: «Вдруг все мне открылось / И осветилось немецкое тело. / И стала просвечивать / Сначала нога, / A после рука. / И сердце открылось кошачье, / Печенка щенячья / И птичий желудок, / И кровь поросячья. / И тут захотелось зарезать его, / Вонзить в него нож, / Сказать ему — что ж!» В сюрреальном этом мире лирический субъект то видит себя поедающим «кошачье жаркое», то поедаемым вместе с женой: «Пред вами на блюде / Протухший пирог. / И в том пироге / Я с женою лежу. / На немцев с тревогой / С пироги гляжу».