XLVI
Господи милостивый! Какое было тогда наше житье! Хоть и с нуждою пополам жили, а так мирно, благодатно, легко дышать, весело на свет божий глядеть, когда ты знаешь, что все, что ни заработаешь, все это на себя. Сижу ли я, говорю ли я – никого не боюсь; работаю ли я или нет – никто меня не приневолит, никто не тронет. Чувствую я и душой и телом, что живу…
Весною начали слухи ходить, что солдатам скоро в поход выступать.
«Это неправда», – говорю я самой себе, а сердце мое тотчас же почуяло, что правда; а тут и приказ: в поход, в поход сбираться.
Прокоп меня утешает, говорит, что беда эта временная.
– Ворочусь, – говорит, – будем мы тогда вольные.
– Так, так, – говорю, – так, мой голубь!
А сердце у меня болит, а слезы у меня текут…
Вот уже назначен день похода. Пошли мы в хутор попрощаться; панов не было, одну только старушку застали. Старушка моя милая! Я ее издали узнала на подворье, а узнавши ее, заплакала. Одной только душой она еще жива была… Подбежала я к ней, обняла ее, как родную мать.
– Что ты плачешь, моя голубка? – спрашивает она меня потихоньку.
– Вы тут остаетесь, в этом аду?
– Конечно, тут, моя пташка. Тут я родилась, тут я крестилась, тут осиротела – тут и умру.
– Да вы до смерти будете мучиться?
– И буду мучиться, моя пташечка.
Благословила она нас, как родных детей, наделила чем могла. Попрощались мы, пошли. Не раз и не два оборачивались мы, смотрели. На пороге стоит старушка, кругом тихо, везде светло. С поля ветерок дует, от леса холодком тянет, где-то вода шумит, а высоко надо всем играет-сияет ясное солнышко.