Лулу сильнейшим образом меня беспокоила, даже когда ее не было рядом. Поистине, она до сих пор меня беспокоит, но теперь не больше, чем другие. А теперь причиняемое мне беспокойство мало что для меня значит, мало или совсем ничего, и что это вообще такое, когда вам причиняют беспокойство, одно не отличается от другого, я изменил свою систему, я играю на мартингал, это девятый или десятый кон, не говоря о том, что скоро все закончится, и беспокойство, и обустройство, скоро мы перестанем болтать, о ней и о других, о дерьме и о небе.
– То есть вам не хочется, чтобы я приходила, – сказала она. Поразительно, как люди вечно повторяют только что обращенные к ним слова, будто за то, что они поверят своим ушам, им грозит смерть на костре. Я сказал ей приходить только от раза к разу. В ту пору я плохо понимал женщин. Да и теперь плохо понимаю их, что говорить. И мужчин тоже. И животных тоже. Вот что я понимаю лучше всего, хотя и тут понимание весьма скудное, так это мои собственные страдания. Я продумываю их ежедневно, это не занимает много времени, ведь мысль движется так быстро, но страдания пребывают не только в моих мыслях, по крайней мере, не все. Да, бывают минуты, особенно к вечеру, когда меня одолевает синкретичность в духе Рейнольдса. Какое равновесие! Но даже их, свои боли, я понимаю плохо. Это, должно быть, оттого, что не весь я соткан из боли, из нее одной. Вот в чем загвоздка. Затем я отдаляюсь, пока они не наполнят меня изумлением и восторгом, будто смотришь на все с другой, более благожелательной планеты. Нечасто, но большего я не прошу. Не жизнь, а мошенничество! Вот бы состоять из сплошной боли, как бы это упростило дело! Всесущая боль! Но это было бы нечестно.