Да-да, я ищу метафор, которые могли бы передать, пусть плохо, пусть издалека, то ощущение счастья, которое так редко выпадает на долю любящих; но слова и были-то придуманы как средство от бессилия, от отчаяния, слова суть кривые зеркала, и где им совладать с материей столь цельной, пребывающей в покое и согласии с собой. Слова — зеркала тревоги нашей; в них греются большие, в тяжелой скорлупе зародыши мирских печалей. Может, проще было вполголоса повторить — и все — несколько случайных стихотворных строк, написанных по-гречески, под парусом, давным-давно, у иссохшего мыса в Византии. Что-то вроде…
Хлеб черный, чистая вода и синий воздух
И кожа белая, белее не бывает.
Душа свернулась вкруг души другой,
И веки опустили веки.
Дрожат ресницы, плоть обнажена.
Нет, по-английски все не то; и пока вы не услышите их по-гречески, не узнаете, как мягко они падают за словом слово из знакомых уст, чуть саднящих от недавних поцелуев, они так и останутся для вас печальным чужим снимком с той реальности, которая с лихвой перекроет маленькое царство поэтических умений и страстей. Печальным потому, что… нет, никак не ухватить роскошный плюмаж лета; и разве будет что-то у нас в старости, помимо вот таких воспоминаний, на чем мы смогли бы основать стариковское грустное счастье? И остается лишь гадать — достанет ли у памяти уменья сохранить живую суть череды тех волшебных дней? Густая фиолетовая тень от белых парусов; и днем, под черными фонариками смокв; на древних караванных тропах, где бредут верблюды с грузом пряностей и где песчаные барханы оглаживают небо, — поймать ли в этой роскошной грезе забытый ритм крыльев чаек, ломающих полет в соленых брызгах над самой водой? Или в холодном — щелканье бича — прибое волн, ударяющих о выщербленный цоколь маленьких прибрежных островов? В ночной ли дымке над пустынными бухтами, где стоят по берегам и тычут ненужными пальцами старые арабские навигационные знаки? Наверняка до сих пор где-то хранится сумма всех этих сущностей.