Мама стихла, но не угомонилась. В настоящем грозовом молчании я мучился над тетрадками, неуспешно стараясь заштопать немыслимые прорехи, она бренчала кастрюлями, и явно предполагалось второе действие.
Пришла бабушка, принесла мне привет со свободы, лучик надежды — поцеловала, погладила по голове, — но тут же исчезла на кухне, отозванная мамой, где состоялся краткий пересказ событий шёпотом, переходящим в громкие восклицания:
— А он! — шу-шу-шу.
— И конечно! — шу-шу-шу…
Второй акт развернулся в сумерках, когда явился подвыпивший отец. Воспалённые мамины чувства, похоже, разгорелись окончательно, ей, я так се бе представляю, показалось, что все против неё, бедняги, и лгун сын и безответственный муж, который, вместо того чтобы где-то там прохлаждаться, лучше бы занялся воспитанием единственного ребёнка, а то…
И далее, со слезами, естественно, а также, ясное дело, с сильными преувеличениями и крепкими эпитетами рисовался мой никуда не годный образ — лик человека, преступившего не только элементарные нормы, предусмотренные в этом неустойчивом возрасте, но вообще соседствующие с уголовщиной, предательством и прочими пороками, от которых она так старательно оберегала меня даже в самые трудные военные годы.
И вот теперь! Вместо того! Чтобы влиять! Чтобы позаботиться! Если надо — поучить! Своим отцовским авторитетом!
Вся эта оратория сопровождалась хлюпаньем носом, бренчанием кастрюль, форсированными междометиями и вводными словами, совсем не обязательными с точки зрения непонимаемых мною правил русского языка.
Хорошо помню, что апофеоз был достигнут воззванием к отцовскому авторитету.